Яндекс.Метрика
 

Другие № 1, 2012







* ПРОЗА *


Семён КАМИНСКИЙ



ТРИ РАССКАЗА
 
МЕСТ НЕТ

Тесное старое кладбище закрыто для захоронений уже много лет. Пустоши вокруг зарастают кварталами новостроек.
Здесь должно быть тихо, грустно и немного торжественно.
Тихо…
Прислушался. Как ни стараюсь, но грусти и торжественности нет во мне и в помине. Зато определенно присутствует ощущение выполненного долга. Потому что я дал себе слово: в этой поездке на родину побывать на могилах родных. И вот — выполняю, хотя график встреч с памятными местами города и друзьями молодости весьма напряженный (то бишь происходят ежедневные пьянки), а посещение этого места — дело отнюдь не радостное. Но дал слово…
День красивый, осенний, солнечный, а тут, после долгих дождей, что шли несколько дней и ночей подряд, прохладно и сыро. Так и должно быть, не правда ли? Вполне соответствует и месту, и моменту.
Бродим по ржавой листве с одним из близких друзей, который (низкий ему поклон) любезно согласился побывать здесь незадолго до моего приезда и заранее разыскать могилы моих бабушек, дедушек, теток и добрых соседей. В руках у него рукотворная карта с пиратскими значками: кривое дерево, водопроводный кран, свалка старых венков, вот сюда, в этот ряд, здесь повернуть, отсчитать восемь оградок и…
Здравствуй, дедушка Марк. Ты выглядишь очень хорошо на этой фотографии в старомодной овальной рамочке за стеклом. Именно таким, каким я тебя помню. Да, я понимаю, что ты меня не узнаешь, я и сам себя иногда не узнаю, но все-таки — это я, и никто другой. Так получилось, что мы теперь так далеко от тебя, даже сразу и не объяснишь, почему. Впрочем, ты, наверно, знаешь. Как тебе не знать, после отсидки в 58-м? И еще одной, покороче, в 65-м? Нет, боже упаси, политика тут не причем: если бы политика, тогда это было у тебя намно-о-го дольше… Бухгалтер — он всегда виноват, когда надо найти кого-то крайнего.
Здравствуй, бабушка Софа. Твоя фотография немного потускнела, но ты тоже выглядишь хорошо. И маленький памятник такой чистенький. Мои друзья привели здесь все в порядок, аккуратно покрасили заборчик и скамейку. Это так здорово, что у меня остались преданные друзья. Ты же знаешь, что такое друзья, у тебя в друзьях была вся наша Харьковская улица. Ну, конечно, не волнуйся, я возместил им расходы на такси и замечательную изумрудную краску для скамейки… Если бы я мог возместить им любовь и заботу! По крайней мере, обещаю тебе, я буду стараться. Да, моя жена еще не забыла, как варить борщ и делать для детей куриные котлетки, а в толстом коричневом блокноте, запачканном мукой лет тридцать назад, у нас даже сохранились рецепты «наполеона» и «сметанника», записанные твоей пухлой рукой. Впрочем, это уже другая жена. Нет, и не та… еще другая. Следующая. Давай переменим тему. И детки… теперь они с большим удовольствием едят «суши» и «тирамису». Ты, конечно, не знаешь, что это такое, и я не смогу тебе объяснить.
Здравствуй, тетя Лиза. Впрочем, я никогда не называл тебя тетей, просто Лизой. И настоящей тетей ты мне не была, а только одинокой соседкой моих родителей по коммунальной квартире… столько лет, что стала членом чужой семьи. Нет, я уже давно не собираю марки. Может быть, «евро»… шучу. Твой кляссер с острым клеевым запахом и набором марок, посвященных революции, пятилеткам и космонавтике одной страны, до сих пор хранится в книжном шкафу моего дома в другой стране. Я помню, как божьей коровкой ты ползешь домой после службы, с сумкой в одной руке и авоськой — в другой. У тебя было больное сердце и единственный в нашей коммуналке партбилет. Мне кажется, я довольно часто слышал, что, когда мама спрашивала тебя: «Лиза, опять поздно?», ты тихо, с достоинством отвечала: «У нас было собрание». Хотя, может быть, мне только кажется, что я это помню…
Мы посетили всех моих, кого смогли найти. Ценная пиратская карта аккуратно сложена и помещена в карман друга. Он обещал изредка приходить сюда, навещать и передавать приветы, полученные от меня по электронной почте.
На центральной аллее, уже перед самым выходом (там, где старые памятники заслуженным людям и городским начальникам), мы, не сговариваясь, останавливаемся перед высокой, явно свежей, вертикальной плитой из черного, зеркально отполированного гранита. На ней четко выбита серая фигура молодого человека, размером гораздо больше натурального. Он отображен по фотографии: во весь рост, с поднесенным к уху мобильным телефоном — плотный, коротко остриженный, в широком пиджаке, сурово беседующий с кем-то, глядя поверх наших голов.
Я даже оглядываюсь: куда это он смотрит? С кем беседует? Не увидать.
Мой друг пожимает плечами:
— А говорят, что закрыто — мест нет…



* * *

Из города моей юности не летают самолеты в ту, другую страну, где я теперь живу, и мне приходится возвращаться через столичный аэропорт. Я должен добраться туда на автобусе и одну ночь провести в гостинице аэропорта, потому что мой рейс — ранним утром. Всю дорогу автобус почти пуст, но в неблизком восьмичасовом пути меня сопровождают старомодные овальные фотографии, памятные места, изумрудная скамейка, ржавая листва и преданные друзья молодости, с которыми я опять расстался. Теперь, может, надолго. Или на очень долго.
Автобус прибывает поздно вечером, и в вестибюле гостиницы, не здороваясь, на меня вопросительно смотрит холодная молодая женщина, сидящая за стойкой.
— Нет, — уверенно отвечает она на мой вопрос, и мелкие колючие льдинки сыплются вместе с этим словом на полированную деревянную поверхность перед ней, — мы не можем вас поселить, у нас нет мест. Свободен только двухкомнатный люкс. Его стоимость… — Она называет цену, приближающуюся к цене фешенебельного номера в приличной западной гостинице с видом на какую-нибудь достопримечательность, но, видя мою нерадостную мину, делает многозначительную паузу и уж совсем нехотя продолжает: — Впрочем… возможно, в двенадцать что-то еще прояснится…
Над ее головой скучные электронные часы показывают «11:05».
Несколько обескураженный тем, что в двенадцать что-то, возможно, не освободится, а только прояснится, я послушно усаживаюсь вместе со своей увесистой дорожной сумкой на узкий диванчик в углу и начинаю пялиться на красные светящиеся цифры. Неторопливо они преобразуются в «11:06», потом в «11:07». И так далее… пока не изображают: «11:45». За это время в холле не показывается ни один постоялец, девушка ни разу не говорит по телефону, а только периодически украдкой поглядывает на меня (а я — на нее).
Наконец, глядя в стол, она неохотно выдавливает: «Давайте паспорт». Я достаю синюю книжицу и замечаю, как резко меняется выражение молодого лица уже при беглом взгляде на золотистый крылатый герб обложки… Мне даже становится ее жалко — так растерянно начинают суетиться густо обведенные тушью, в общем-то привлекательные глазенки. Моя русская речь с местным говорком и сермяжная джинсовая одежка сыграли с хозяйкой гостиничного холла (чуть не сказал, Медной Горы) нехорошую шутку: она не признала во мне «иностранца»!
Ошибка искупается мгновенным оформлением: девушка собственноручно заполняет нужные бумажки и отправляет меня на заслуженный отдых в недорогой однокомнатный номер. Я начинаю подозревать, что в гостинице полным-полно свободных номеров.
Я уже подхожу к лифту, когда входная дверь за моей спиной впускает в холл очередного претендента на уют и покой, и знакомый ледяной голос, на этот раз наверняка опознав соотечественника, сообщает:
— Мест нет.



УРЮК

В Самарканд ехали долго, иногда в вагонах, а иногда на каких-то открытых платформах, часто пересаживаясь с одного поезда на другой. Когда начинался налет, мама сразу же крепко хватала Гришку за руку, прижимала к себе и старалась не отпускать ни на секунду: пару раз он уже убегал стрелять по самолетам из толстой палки, которую таскал с собой. Звук строчащего пулемета он изображал ртом очень здорово — научился незадолго до отъезда, когда возле их дома на Чечелевке играл с пацанами в войнушку. Нужно было прижать язык изнутри к стиснутым зубам и с силой выдувать из себя воздух; если долго так делать, то начинала немного кружиться голова. А палку он потом потерял — забыл возле скамейки на какой-то станции, где они, расположившись со всеми своими чемоданами и узлами, ждали очередного поезда. Гришка дремал, а младший мамин брат Еська вдруг примчался и закричал: «Давайте скорее, на пятом пути уже отходит на Ташкент!» Все побежали, дедушка потащил сонного Гришку на руках, и про палку Гришка вспомнил уже тогда, когда поезд тронулся. Палку жалко, она была замечательная — почти ровная, с двумя сучками, как рукоятки у автомата.
На третий день после того, как приехали в Самарканд и сняли две комнатки, дочку хозяина дома ужалил в ногу скорпион. Дочку звали Маликой, они играли, сидя вечером на корточках на теплой утоптанной земле двора, и скорпион, похоже, выскочил откуда-то из-под камня. Гришка его даже не рассмотрел как следует.
Ой, как Малика орала! Ее папка прибежал со стеклянной банкой, стал мазать укушенное место каким-то лекарством из этой банки, а мама Малики принялась поить ее молоком, заставила выпить целых три стакана, и они, все сразу, что-то громко говорили по-узбекски. Пока это происходило, Гришка околачивался рядышком, посматривал то на них, то на банку: там в прозрачном масле плавал другой, коричневый, дохлый скорпион, и ужасно хотелось его получше разглядеть… А Малика — ничего, на следующий день они уже опять играли во дворе.
С собой из дому они привезли много ненужного — миски, кастрюли, подушки, а вот палку он потерял, и большую пожарную машину мама с собой брать не захотела, как он ни упрашивал. Правда, лестница у машины была отломана, и красная краска немного ободралась, но все равно оставлять ее фашистам было очень жалко. Бабушка же больше всего переживала за свои тарелки с золотым ободком и всю дорогу причитала: «Как там наша посуда? Как посуда? Осенька, не бросай так чемодан! Маня, осторожно! Осторожно! Все разобьется! С чего мы будем есть? Нам же нельзя с некошерной посуды!» И пока тарелки не распаковали и не водрузили стопкой на шкаф, не успокоилась. Теперь дедушка или Еська доставали их оттуда перед обедом, а после еды, когда бабушка их перемоет, так же аккуратно составляли назад. Старый хозяйский платяной шкаф с широкой зеркальной дверцей стоял в комнате у бабушки и дедушки, там же спал Еська, а Гришка с мамой помещались вместе на одной кровати в смежной каморке без окон.
Хотя ночами мама плакала тихо, Гришка просыпался. Он знал, что писем уже давно не было, и боялся что-то спрашивать, только лежал, притаившись в темноте, и слушал, как мама вздрагивает и глотает слезы. Внутри все у него становилось сильно колючим, он думал, думал, но потом опять крепко засыпал. И никогда не слышал, как мама уходила утром на работу, хотя он очень хотел сказать ей «с добрым утром» и вообще что-нибудь.
Иногда дедушка устраивал веселое представление. Он усаживал Гришку в определенном месте комнаты, близко к шкафу, на колченогую табуретку, и приказывал не вставать. А сам надевал соломенную шляпу и заходил за противоположный угол шкафа, с той стороны, где зеркальная дверца, но прятался не полностью, а так, что его голова и туловище оставались видны ровно наполовину. Затем дедушка прижимался носом к углу шкафа, смешно надувал щеки, выпучивал глаза, взмахивал руками и… взлетал. Ноги его удивительнейшим образом отрывались от земли, шляпа тоже приподнималась и повисала над головой. В первый раз от такого зрелища Гришка был просто в восторге, но, даже поняв в чем фокус, с радостью смотрел этот трюк еще не один раз. С того места, где стояла табуретка, не было видно, что правая дедушкина нога стоит за углом шкафа на полу, и его правая рука, невидимая для Гришки, приподнимает шляпу. Дедушка отрывал от пола только левую ногу и махал в воздухе только левой рукой, но зеркало, в котором отражались и нога, и рука, и шляпа, создавало вторую половину его тела, и возникала полная иллюзия отрыва дедушки от земли и старой шляпы — от его головы.
И еще на шкафу, рядом с тарелками, в белом полотняном мешке хранился урюк. Его купили на базарчике, понемногу доставали из мешка и тогда давали Гришке полакомиться. Но хотелось больше. Когда в комнате никого не было, он забирался на ту же самую табуретку и, еле дотягиваясь до мешка, таскал урюк через проделанную дырочку. В течение нескольких дней ему это удавалось, но вдруг, во время следующей попытки, он сделал неловкое движение, потерял равновесие и, схватившись за мешок, падая, потянул его вниз. И тут же со шкафа полетели вниз одна за другой и драгоценные бабушкины тарелки…
Бабушка в это время сидела во дворе, недалеко от открытого окошка, разговаривая с мамой Малики. Услышав жуткий грохот и звон, она, держась за сердце, вбежала в комнату. За ней — дедушка, мама Малики, Малика, Еська…
Обалдевший Гришка сидел на полу среди осколков с золотым ободком, перевернутой табуретки, оранжевых шариков из разорвавшегося мешка и во все глаза смотрел на бабушку. Он уже смирился с тем, что сейчас его убьют.
Но тут в тишине послышались быстрые шаги, и в проеме двери появилась мама.
— Он живой, — как-то очень четко проговорила она, не обращая внимания ни на Гришку, ни на тарелки, ни на урюк, и показала зажатую в руке бумажку, — видите, он живой!..
Какие-то тарелки бабушка потом очень удачно купила у бухарского еврея по имени Сулейман. Тот усердно клялся, что они кошерные, кошернее не бывает.



СЧАСТЛИВЧИК

…Я просто ненавижу его. И завидую! Знаю, знаю, нехорошее чувство… Все равно завидую. И как можно не завидовать такому человеку? Ты пять дней не отходишь от этих дурацких книжек и тетрадей, зубришь, как ужаленный в задницу, сто девятнадцать билетов, но не успеваешь пройти последние три… И на экзамене тебе, совершенно одуревшему от дат, имен и почти бессонной ночи, попадается сто двадцать второй! Как раз из тех, что ты не успел повторить! И еле-еле — трояк!
А он… веселый, краснощекий от катания на лыжах на загородной даче у каких-то знакомых, говорит, что ничего не учил, кроме десяти билетов. Уверенно тянет билет на столе у Риммы Сергеевны и вытаскивает один из этих десяти! Пять баллов! Она его еще и хвалит! Какая хорошая у вас подготовка! Подготовка…
А это его почти портретное сходство с известным поэтом: светлые волосы, длинные ресницы, наивно-задумчивый взгляд! И такое же, как у поэта, имя.
И это ему родители покупают чехословацкую гитару, на которой он даже не пытается научиться играть, и переносной магнитофон, который он почти не слушает. А тут в кровь молотишь на отцовской клееной-переклеенной семиструнке, переделанной на шесть, и маешься с допотопной магнитолой, которая крутится пятнадцать минут, а потом останавливается, зажевывая пленку.
Вы считаетесь друзьями, везде ходите вместе, и ты придумываешь всякие приколы для всей компании. И девчонки смеются, и все смеются — твоим выдумкам, но без него тебя не приглашают никогда и никуда. А сам он частенько исчезает (прикинь, Танюхе билеты достали, и мы с ней в кино ходили на закрытый показ, Ленка меня позвала, у нее паханов дома не было, у Артура дома «пулю» писали). Он вроде занимается сразу несколькими видами спорта (фехтование, бадминтон), но главное — прекрасно играет в преферанс во все более взрослой и серьезной компании.
А потом он оканчивает школу и «случайно» поступает в хороший институт (чувак, я вообще не знал, куда идти, ну, открыл брошюрку, ткнул пальцем в факультет этого института, у меня медаль, сдал один экзамен, сам не знаю, как они меня взяли). Учится все так же — легко и просто.
Ну, ты тоже учишься в институте… шатко-валко. И как-то случайно, уже на предпоследнем курсе, на отработке лабораторных, знакомишься с девчонкой. Даже удивительно, с какой симпатичной девчонкой — Валей… милой, родной Валей…
Практика у него всегда проходит на кафедре (никакого села), а после окончания он вроде и устраивается на работу, но почему-то сидит целыми днями дома. Однажды он сообщает, не очень старательно делая вид, что по большому секрету:
— Понимаешь, мне такое место предложили. Я вроде как в постоянных командировках. Мне платят зарплату, командировочные и премиальные — я никуда не езжу. Половина зарплаты — мне, остальное, а также командировочные и премиальные — моему начальству… ну, и кому-то там еще. И делать ничего не нужно, только сидеть дома и не попадаться на глаза, приходить только в получку.
— А на жизнь хватает? — это спрашиваешь ты.
— На жизнь… я зарабатываю не этим, — чуть усмехается он, — я играю. Вот за этим столом, — он показывает на шаткий круглый стол, когда-то полированный, с множеством темных лунок от сигарет. — Здесь, старик, идет такая игра… такие шальные бабки… такие люди приходят…
Квартира осталась ему от бабушки. Над видавшим виды пыльным диваном — стена с ободранными обоями, и на ней, до самого потолка, — какие-то непонятные каракули.
— А это, — он продолжает экскурсию, — «стена полового почета» — женщины, побывавшие со мной, ставят тут свои подписи (может, он шутит?). Вот видишь, уже почти места над диваном нет, будем переходить туда — ближе к буфету… Они тут у меня и убирают… иногда.
Похоже, не шутит.
Я подхожу ближе и тупо смотрю на эту стену, на эти «каляки-маляки». И одна из подписей так ужасно напоминает… нет, не может быть, чтобы это была Валина подпись. Как она может оказаться здесь, на этой задрипанной стенке, в чужой, прокуренной до невозможности комнате… доставшейся ему от интеллигентной бабушки Раи?
Я помню его бабушку Раю, сидящую за этим самым столиком в аккуратном темном домашнем платье. Перед ней чашка вечернего чая, маленькое блюдечко с вишневым вареньем и раскрытая книжка Андре Моруа.
Тут никак не может быть Валиной подписи.
«Садитесь, попейте чаю», — всегда на «вы» говорит мне бабушка Рая.
Нет, только не Валина подпись. Но я знаю уже, что — Валина, Валькина…
— Где ты с ней познакомился?!! — ору я ему, и он от неожиданности хлопается на этот проклятый диван, а я хватаю здоровенную… что я хватаю? На столе стоит тяжелая хрустальная… то ли ваза, то ли пепельница — это тоже осталось от бабушки Раи. И бью его по… он закрывается руками… я бью его… он закрывается. Я попадаю по голове, может быть, в висок. Он сползает с дивана на пол… и темное густое красное варенье — тоже на полу. И я думаю все время, чем я буду вытирать это варенье с пола, с дивана, с забрызганных ножек стола, со стены «полового почета». И, ничего не вытирая, я убегаю оттуда. И никто не знает, что я был в этой прокуренной комнате. И пока вечером к нему не придут его карточные друзья, никто ничего не увидит. Но и потом — никто ни о чем не догадается и никто меня не заподозрит.
И с ней я больше не увижусь и очень скоро уеду по распределению. Далеко. Она будет мне писать, много раз — я буду, не распечатывая, выбрасывать ее письма. И потом кто-то из знакомых напишет мне про нашумевшую на весь город историю: что у него в квартире собиралась нехорошая компания, и они, видимо, поспорили о чем-то во время карточной игры, и его у… Короче, какой ужас, такой был удачный парень, вот что значит — плохая компания. А где она, никто из знакомых не знает. Потом, правда, кто-то рассказывает, что ее видели: она замужем за слесарем. Нет, электриком городского трамвайного депо. И мне все видится эта стена — в синих подписях и вишневых брызгах.
Ерунда. Ничего этого не происходит.
То есть происходит… его рассказ, и «стена полового почета», и знакомая подпись, но я просто мычу что-то про то, что пора идти и меня ждут — и ухожу. Вечером она приходит ко мне на свидание, на наше обычное место на трамвайной остановке. И я, вместо «привет», с размаху бью по ее очень красивому лицу. Рядом кто-то кричит, охает, зовет милицию. Я молча поворачиваюсь, сажусь в подоспевший трамвай и навсегда уезжаю… Да, навсегда уезжаю. Иду служить в армию — на год (я же окончил институт), лейтенантом. А после «дембеля» работаю далеко от дома и возвращаюсь в родной город на пару дней каждый год, чтобы только повидать родителей. И что с ней, что с ним происходит — я никого не спрашиваю, не знаю и никогда не узнаю. И случается Чернобыль, и я командую ротой ликвидаторов. И я вижу, как растет другая стена, как прячут за ней взорвавшийся реактор. Получаю хорошенькую дозу и сильно болею всю свою недолгую оставшуюся жизнь. И нет у меня жены, нет детей, нет ничего… Точка.
Нет, и не так.
Я не говорю ему, что узнал ее подпись, и через полчаса просто ухожу из полумрака его старой бабушкиной квартиры. Я молчу и думаю, думаю и молчу. Вечером Валя приходит ко мне на свидание — и все как обычно. Кажется, в этот вечер мы идем в кино. Только я много думаю. Какой-то ты стал молчаливый, о чем ты думаешь? Но проходит немного времени, и мы женимся, и проходит еще немного времени, и появляется наш сын, потом второй, и мы работаем, и дети растут. Иногда я слушаю, что она говорит, иногда — нет. Он у меня такой молчун. Да, скуч-но-ва-то, но я привыкла… нет, я просто шучу. Он никогда не обижается. Ты же, правда, не обижаешься? Он много работает, старается, мы даже в Турции были этим летом.
И как-то я его встречаю, мы здороваемся, он цепляет меня под руку прямо посередине людной улицы и отводит в сторону, к стене дома на Садовой, где новая чайная в модном парадно-деревенском стиле. Он почти такой же розовый, но озабоченный, и долго рассказывает про свои разнообразные начинания. Мы стоим, я рассматриваю шершавую серую стену дома за его спиной. И еще, сквозь стекло, какую-то парочку за круглым столиком в чайной. Они намазывают булочки джемом и прихлебывают из высоких керамических кружек. Вот, знаешь, чувак, мотаюсь, с таким трудом поменял квартиру, берлогу эту, делаю ремонт, да, играю, но закрутил одно новое дело, сейчас столько всего, везде столько шальных бабок, просто валяются под ногами, надо успеть, успеть, волка ноги кормят… Есть, опять молоденькая, дурная… А как ты? Дети, жена?.. И ты все там же? Дачку построили? Отдыхали в Турции? Да ты — счастливчик, ты — просто беззаботный счастливчик! Ну как можно не завидовать такому человеку?.. Может, зайдем, выпьем? А-а, здесь только чай…